БОРИС БАШИЛОВ
ПУШКИН И МАСОНСТВО
“Можно сказать, — замечает С. Франк, — что этот взгляд Пушкина на прогрессивную роль монархии в России есть некоторый уникум в истории русской политической мысли XIX века. Он не имеет ничего общего ни с официальным монархизмом самих правительственных кругов, ни с романтическим, априорно-философским монархизмом славянофилов, ни с монархизмом реакционного типа. Вера Пушкина в монархию основана на историческом размышлении и государственной мудрости и связана с любовью к свободе и культуре”.
“Его символ веры, — указывает известный пушкинист М. Л. Гофман, — заключался для него в трех словах — Бог, Родина, Царь. Последний должен быть самодержавным монархом, наделенным безграничной властью, больше отцом Родины, чем ее слугой (с Иоанна Грозного не существовало более убежденного воспевателя самодержавия, чем Николай I). (М. А. Гофман. Драма Пушкина. “Возрождение”. Тетрадь 62).
“...Прежде всего Пушкин в отношении русской политической жизни — убежденный монархист, как уже было указано выше. Этот монархизм Пушкина не есть просто преклонение перед незыблемым в тогдашнюю эпоху фактом, перед несокрушимой в то время мощью монархического начала (не говоря уже о том, что благородство, независимость и абсолютная правдивость Пушкина совершенно исключают подозрение о каких-либо лично-корыстолюбивых мотивах этого взгляда у Пушкина). Монархизм Пушкина есть глубокое внутреннее убеждение, основанное на историческом и политическом сознании необходимости и полезности монархии в России — свидетельство необычайной объективности поэта, сперва гонимого царским правительством, а потом всегда раздражаемого мелочной подозрительностью и враждебностью”.
“В отношении же России, Пушкин в зрелую эпоху никогда не был конституционалистом, а — хотя с существенными оговорками, о которых ниже — был, в общем скорее сторонником самодержавной монархии. В политическом мировоззрении Пушкина можно наметить лишь немногие общие принципы — в высшей степени оригинальные, не укладывающие в программу какой-либо партии XIX века”. (С. Франк, Пушкин, как политический мыслитель).
Пушкин прекрасно понимал то, что до сих пор не могут понять многие левые, что недостатки русской жизни объясняются отнюдь не наличием самодержавия. Что одна смена самодержавия ничего не даст, что чернь всегда будет худшим тираном, чем царь.
Зависеть от царей, — зависеть от народа —
Не все ли мне равно?..
VIII. ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ МИРОВОЗЗРЕНИЯ ПУШКИНА
Великий поэт понимал, что многие из его современников предъявляют русской действительности часто такие требования, какие не выдержит ни одно государство на свете. Коснувшись в 1832 году характера зарождавшегося русского либерализма Пушкин пророчески заметил, что в России очень много людей “стоящих в оппозиции не к правительству, а к России”.
Пушкин, как позднее Гоголь, ясно сознавал, что добиваться улучшения жизни в России должно и нужно, но нельзя в жертву иллюзорным политическим мечтам и политическому фанатизму приносить Россию, созданную жертвенным трудом многих поколений русских людей. Пушкин чувствовал свою кровную связь с национальным государством и самодержавием, создавшим это государство. Эта основная черта политического мировоззрения зрелого Пушкина всегда раздражала членов Ордена. В силу именно этой причины русская интеллигенция несколько раз переживала многолетние периоды отрицания Пушкина.
...”Борис Годунов” с его Пименом, это не что иное, как яркое отображение древней Святой Руси; от нее, от ее древних летописцев, от их мудрой простоты, “от их усердия, можно сказать, набожности, к власти Царя, данной от Бога”, он сам почерпнул эту инстинктивную народную любовь к русской Монархии и русским Государям. Его светлый, трезвый государственный смысл вместе с благородною правдивостью и честностью сердца, заставлявшими его добросовестно углубляться в изучение родной истории и современной ему иноземной политической жизни, постепенно превратили в нем это полусознательное чувство в сознательное твердое убеждение”. (Митрополит Анастасий. Пушкин в его отношении к религии и Православной Церкви).
“...Общим фундаментом политического мировоззрения Пушкина было национально-патриотическое умонастроение, оформленное как государственное сознание. Этим был обусловлен его прежде всего страстный постоянный интерес к внешне-политической судьбе России. В этом отношении Пушкин представляет в истории русской политической мысли совершенный уникум, среди независимых и оппозиционно настроенных русских писателей XIX века. Пушкин был одним из немногих людей, который оставался в этом смысле верен идеалам своей первой юности — идеалам поколения, в начале жизни пережившего патриотическое возбуждение 1812-15 годов. Большинство сверстников Пушкина к концу 20-х и в 30-х годах утратило это государственно-патриотическое сознание — отчасти в силу властвовавшего над русскими умами в течение всего XIX века инстинктивного ощущения непоколебимой государственной прочности России, отчасти по свойственному уже тогда русской интеллигенции сентиментальному космополитизму и государственному бессмыслию”, (С. Франк. Пушкин, как политический мыслитель).
В сороковых годах Печорин уже писал:
Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья!
И в разрушении отчизны видеть
Всемирную денницу возрожденья.
IX. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К ДЕМОКРАТИИ
За два года до смерти (в 1835 году), в заметке “Об истории поэзии Шевырева”, то есть имея уже совершенно сложившееся законченное мировоззрение, Пушкин писал: “...Франция, средоточие Европы, представительница жизни общественной, жизни — все вместе — эгоистической и народной. В ней науки и поэзии не цели, а средства. Народ властвует в ней отвратительною властию демократии”.
Так высказывался умнейший человек России о самой “блистательной” демократии в современной ему Европе. Это не случайное мимолетное мнение. Это обычная позиция, которую занимает зрелый Пушкин к демократическому образу правления.
Если Пушкин очень невысокого мнения о французской демократии, то не лучшего мнения он и о демократическом образе правления, которое существует в Новом Свете, в Соединенных Штатах. В большой критической статье о мемуарах Джона Тренера, Пушкин пишет:
“...С некоторого времени Северо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих. Не политическое происшествие тому виною: Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным ей географическим ее положением, гордая своими учреждениями. Но несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось”.
Дальше Пушкин, о котором Гоголь сказал, что “раз это Пушкин сказал, значит это уж верно”, дает следующую резкую характеристику порядкам, существовавшим в современных ему Соединенных Штатах:
“С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую, подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (комфорт); большинство, нагло притесняющие общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами”.
Пушкин разоблачает лицемерие жизни в Соединенных Штатах с большой силой. Пушкин ясно предвидел во что выльется в дальнейшем лицемерие примитивной американской демократии, о которой в дальнейшем с негодованием выступали Виктор Гюго, Чарльз Диккенс, Кнут Гамсун и многие другие европейские и американские писатели.
Пушкин ясно отдает себе отчет в том, что демократический образ правления это хороший выход из легких затруднений: в творческие силы демократии созревший духовно Пушкин не верит: “Во все времена, — говорил Пушкин А. О. Смирновой, — были избранные, предводители; это восходит от Ноя и Авраама. Разумная воля единиц или меньшинства управляла человечеством. В массе воли разъединены, и тот кто владеет ею, — сольет их воедино! Роковым образом, при всех видах правления, люди подчинялись меньшинству или единицам, так что слово демократия в известном смысле, представляется мне бессодержательным и лишенным почвы. В сущности неравенство есть закон природы. В виду разнообразия талантов, даже физических способностей, в человеческой массе нет единообразия; следовательно, нет и равенства. Все перемены к добру или худу затевало меньшинство; толпа шла по стопам его, как панургово стадо. Чтобы убить Цезаря, нужны были только Брут и Кассий; чтоб убить Тарквиния достаточно одного Брута. Единицы совершали все великие дела истории. Воля создавала, разрушала, преобразовывала. Ничто не может быть интереснее святых — этих людей с чрезвычайно сильной волей. За этими людьми шли, их поддерживали, но первое слово всегда было сказано ими.
Все это является прямой противоположностью демократической системе, недопускающей единиц — этой естественной аристократии. Не думаю, чтоб мир мог увидеть конец того, что исходит из глубины человеческой природы, что, кроме того, существует и в природе — неравенства”.
Из этого взгляда и вытекает презрение и ненависть Пушкина к демократии, то есть к господству слепой массы в государственной жизни. А какие отвратительные формы, приобретает власть массы, знает каждый из нас, имеющий несчастье жить в эпоху, когда во всех государствах большую роль играют в политике человек массы. Вспомните, что пишет об этом человеке массы знаменитый испанский философ Ортега в книге “Восстание массы”.
X. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К “ВЕКУ ПРОСВЕЩЕНИЯ” И К РЕВОЛЮЦИИ, КАК СПОСОБУ УЛУЧШЕНИЯ ЖИЗНИ
“Что нужно Лондону — то рано для Москвы”
А. С. Пушкин
В пору духовной зрелости Пушкин был противником переустройства жизни с помощью революции. Пушкин никогда не был революционером. Месяц спустя после восстания декабристов, он писал Дельвигу: “...Никогда я не проповедовал ни возмущения, ни революций — напротив”. “Уже во время жизни в Михайловском у Пушкина выработалась “какая-то совершенно исключительная нравственная и государственная зрелость, беспартийно-человеческий, исторический, “шекспировский” взгляд на политическую бурю декабря 1825 г.” (С. Франк. Пушкин, как пол. мыс. стр. 24). Отношение Пушкина к “веку просвещения” и идейной основе французской революции, — учению философов — просветителей мы можем узнать из статьи “О русской литературе с очерком французской” и из других его статей, заметок и художественных произведений. Умственно созрев Пушкин осуждает философов-“просветителей” за их политический и нравственный цинизм. Своего прежнего кумира Вольтера он называет “фернейским шутом”. “Гуманизм сделал французов язычниками”,— сказал Пушкин Смирновой. У него не было двойной морали, применяющей разные мерки к деятелям и героям революции и к их несчастным жертвам. Даже в таком раннем, незрелом произведении, как ода “Вольность”, написанная по словам Тырковой в 1817 году, и имевшем целью воспеть свободу и дать урок царям, он выносит одинаково суровый приговор и монархам, если они, пренебрегая законом, обращают — свою власть в жестокую тиранию, и тем, кто поднимает на них предательскую кровавую руку мести: последних он сравнивает с “янычарами”, считая их “стыдом и ужасом” наших дней. Устами А. Шенье, казненного во время французской революции, он разоблачает ложь и обман последней, которая, подняв восстание во имя свободы, утопила ее в крови. Какою огненною силою дышат обличительные, подлинно контрреволюционные слова, которые Пушкин влагает в уста обреченного на смерть Шенье, выражая в них, прежде всего собственное негодующее чувство:
З а к о н,
На вольность опершись, провозгласил равенство!
И мы воскликнули: Б Л А Ж Е Н С Т В О!
О горе! О безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари; о ужас, о позор!..”
(Митрополит Анастасий. Нравственный облик Пушкина. стр. 22).
Изучив Смутное время и Пугачевщину, Пушкин приходит к выводу: “Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или методы не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим и своя шейка — копейка, а чужая голова — полушка”. Из мудрого понимания спасительности твердых исторических традиций вырастает постоянная тревога Пушкина о будущем, предчувствия о возможности новых противоправительственных заговоров. “Лучшие и прочнейшие изменения, — пишет он в “Мыслях на дороге”, — суть те, которые происходят от одного улучшения нравов без насильственных потрясений политических, страшных для человечества”. В “Капитанской дочке”, стоя уже на краю могилы, Пушкин оставлял через героя повести следующий завет молодому поколению своей эпохи: “Молодой человек, если записи мои попадут в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения общественных нравов без всяких насильственных потрясений”.
Но молодое поколение, после смерти Пушкина не сделало этот завет Пушкина основным принципом своих политических взглядов, оно пошло за “Пугачевым из университета”, за основателями Ордена — Герценом, Бакуниным, Белинским. И потребовались ужасы большевизма, чтобы члены Ордена признали мудрость политического мировоззрения Пушкина. Так С. Франк в упоминаемой уже работе “Пушкин, как политический мыслитель” признает, что: “Историческим фактом остается также утверждаемая Пушкиным солидарность судьбы монархии и образованных классов и зависимость свободы от этих двух факторов”.
Чрезвычайно интересно, что взгляды Пушкина по вопросу о методах улучшения жизни в России полностью совпадают со взглядами Николая I. 15 февраля 1835 года Николай I писал Паскевичу, что он благодарит Бога за то, что Россия имеет возможность идти “смело, тихо, по христианским правилам к постепенному усовершенствованию, которое должно из нее на долгое время сделать сильнейшую, счастливейшую страну в мире”. (А. Щербатов. Генерал-фельдмаршал кн. Паскевич-Эриванский. СПБ. т. V, стр. 229).
XI. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К СОВЕРШЕННОЙ ПЕТРОМ I РЕВОЛЮЦИИ
Относясь отрицательно к революции, как способу улучшения жизни, Пушкин отрицательно относился и к революции совершенной Петром I. Первый раз оценку Петру I Пушкин делает в “Исторических замечаниях” написанных в 1882 году. “Впервые, — пишет С. Франк, — в творчестве Пушкина здесь раздается нота восхищения Петром, пока еще, однако, довольно сдержанного, Пушкин резко противопоставляет “Северного Исполина” его “ничтожным наследникам”. В чем увидел в заметках С. Франк ноты восхищения — усмотреть трудно! Разве что в фразе “ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, подражая ему во всем, что только не потребовало нового вдохновения”. Но дальше ведь Пушкин пишет: “Петр не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверяя своему могуществу, и презирал человечество, может быть, более чем Наполеон”.
К этой оценке Пушкин делает следующее характерное примечание: “История представляет около него всеобщее рабство. Указ разорванный кн. Долгоруким, и письмо с берегов Прута приносят великую честь необыкновенной душе самовластного Государя: впрочем, все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкой. Все дрожало, все безмолвно повиновалось”. Такими способами властвования, как известно, Пушкин никогда не восхищался.
В разные эпохи своей жизни, по мере развития мировоззрения, Пушкин по-разному понимает Петра. В раннюю, юношескую пору — он для него полубог, позже он видит в нем черты демона разрушения. В статье “Просвещение России” Пушкин указывает на то, что в результате совершенного Петром, Россия подпала под влияние европейской культуры: “...Крутой переворот, произведенный мощным самодержавием Петра НИСПРОВЕРГНУЛ ВСЕ СТАРОЕ, и европейское влияние разлилось по всей России. Голландия и Англия образовали наши флоты, Пруссия — наши войска. Лейбниц начертал план гражданских учреждений”.
Пушкин всегда остается трезв в своих рассуждениях о Петре, всегда видит крайности многих его мероприятий. Гениальным своим чутьем он угадывает в нем не обычного русского царя, А РЕВОЛЮЦИОНЕРА НА ТРОНЕ.
Как бы ни старались члены Ордена доказать, что Петр будто бы являлся для Пушкина образцом государственного деятеля, все их уверения все равно будут ничем иным как сознательной ложью. Именно никому другому, а Пушкину принадлежат утверждения, что Петр I был не реформатором, а революционером, и что он провел совершенно не реформы, а революцию. Он первый назвал мнимые реформы Петра I революцией. В заметке “Об истории народа Русского Полевого” Пушкин пишет: “С Федора и Петра начинается революция в России”, которая продолжается, до сего дня”. В статье “О дворянстве” Пушкин называет Петра I “одновременно Робеспьером и Наполеоном — воплощенной революцией”.
В черновике письма к Чаадаеву по поводу его “Философического письма” Пушкин неоднократно называет совершенное Петром революцией. “Но одно дело произвести революцию, другое дело закрепить ее результаты. До Екатерины II продолжали у нас революцию Петра, вместо того, чтобы ее упрочить. Екатерина еще боялась аристократии. Александр сам был якобинцем. Вот уже 140 лет как (...) сметает дворянство; и нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке (читали ли Вы Торквиля?) Я еще под горячим впечатлением от его книги и совсем напуган ею”.
Чрезвычайно характерно, что написанную в свое время Карамзиным записку “О древней и новой России”, в которой Карамзин осуждает крайности преобразовательных методов Петра I и реформы Сперанского, напечатал первый Пушкин в своем “Современнике”. Проживи Пушкин больше и доведи он до конца “Историю Петра Великого”, он наверное сумел бы окончательно разобраться в антинациональности совершенного Петром.
Весной 1830 года он, например, приветствует возникшее в то время у Имп. Николая I намерение положить конец некоторым политическим традициям введенным Петром I. 16 марта 1830 года он с радостью пишет П. Вяземскому: “Государь уезжая оставил в Москве проект новой организации контрреволюции революции Петра”. Пушкин отзывается об намерении Николая I совершить контрреволюцию — революции Петра I с явным одобрением. “Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы”.
Двойственное отношение Пушкина встречаем мы и в “Медном всаднике”, который всегда выставляют в качестве примера, что Пушкин восхищается Петром I без всяких оговорок. Верный своему методу исследования, приведу по этому поводу не свою, личную оценку, а признания члена Ордена критика Г. Адамовича. В напечатанном в “Нов. Рус. Слово” № от 10 ноября 1957 года) статье “Размышления у камина” он пишет: “Медный Всадник”, например: великое создание, по распространенному мнению даже самое значительное из всего написанного Пушкиным. До сих пор в его истолковании нет полного согласия, и действительно, не легко решить, оправдано ли в нем дело Петрове или раздавленный железной волей “державца полумира” несчастный Евгений имел основание с угрозой и злобой шепнуть ему “Ужо тебе” от имени бесчисленных жертв всяких государственных строительств, прежних и настоящих”. А в рецензии на книгу члена Ордена проф. В. Вейдле “Задачи России” Г. Адамович отмечает, что касаясь вопроса об отношении Пушкина к Петру I, В. Вейдле по примеру своих многочисленных предшественников “...нередко сглаживает углы — или умышленно, молчит”. “Даже в “Медном Всаднике”, особенно ему (Пушкину) дорогом и близком, он отмечает только “восторг перед Петром, благословение его делу” и не видит другого, скрытого облика поэмы — темного, двоящегося, отразившего тот ужас перед “державцем полумира”, который охватил Пушкина в тридцатых годах, когда он ближе познакомился с его действиями и личностью” (“Русская Мысль” № 903).
Не случайно первый биограф Пушкина П. В. Анненков заметил, что Пушкин мог бы написать “Историю Петра Великого, материалов он имел для этого достаточно, он не захотел писать ее” “Рука Пушкина дрогнула”, — пишет Анненков.
Связанный цензурными требованиями своего времени Пушкин не мог открыто высказать в “Медном Всаднике” свое истинное мнение о Петре. Но свое отношение к Петру он все же выразил. “Медный Всадник” — олицетворение государственной тирании, Евгений олицетворяет русскую личность подавленную Петром I. И Пушкин пишет про “Медного Всадника”: “Ужасен он в окрестной мгле”. Эта фраза по моему мнению и вскрывает истинное отношение Пушкина к Петру после того, как он понял его роковую роль в Русской истории.
XII. КАК ПУШКИН ОТНОСИЛСЯ К ПРЕДКУ РУССКИХ ИНТЕЛЛИГЕНТОВ А. РАДИЩЕВУ
“...Мы никогда не почитали Радищева великим человеком”.
А. Пушкин. “Александр Радищев”
I
Н. Бердяев так же, как и другие видные представители Ордена, совершенно верно утверждает, что духовным отцом русской интеллигенции является не Пушкин, а Радищев. Пушкин — политический антипод Радищева. Только в пору юношества он идет по дороге проложенной Радищевым, а затем резко порывает с политическим традициями заложенными Радищевым. В письме к А. А. Бестужеву из Кишинева, в 1823 году юный Пушкин пишет фразу, цепляясь к которой Пушкина всегда стараются выдать за почитателя Радищева: “Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же тогда поминать?”
Зрелый, умственно созревший Пушкин смотрел на Радищева совершенно иначе и никакого выдающегося места ему в истории русской словесности не отводил. Пушкин написал о Радищеве две больших статьи: “Александр Радищев” и “Мысли на дороге”. Статьи эти написанные Пушкиным незадолго до его смерти. Таким образом мы имеем возможность узнать как смотрел Пушкин на родоначальника русской интеллигенции, когда окончательно сложилось его мудрое политическое миросозерцание. “Беспокойное любопытство, более нежели жажда познаний, была отличительная черта ума его, — пишет Пушкин”. Радищев и его товарищи, по мнению Пушкина, очень плохо использовали свое пребывание в Лейпцигском университете. “Ученье пошло им не впрок. Молодые люди проказничали и вольнодумствовали”. “Им попался в руки Гельвеций. Они жадно изучили начала его ПОШЛОЙ И БЕСПЛОДНОЙ МЕТАФИЗИКИ, для нас непонятно каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любимцем молодых людей, пылких и чувствительных, если бы мы, по несчастий), не знали, как СОБЛАЗНИТЕЛЬНЫ ДЛЯ РАЗВИВАЮЩИХСЯ УМОВ МЫСЛИ И ПРАВИЛА, ОТВЕРГАЕМЫЕ ЗАКОНОМ И ПРЕДАНИЯМИ”. И Пушкин делает такой вывод: “...Другие мысли, СТОЛЬ ЖЕ ДЕТСКИЕ, другие мечты, столь же несбыточные, заменили мысли и мечты учеников Дидрота и Руссо, и легкомысленный поклонник молвы видит в них опять и цель человечества, и разрешение вечной загадки, не воображая, что в свою очередь они заменяются другими”. То есть по мнению Пушкина родоначальник русской интеллигенции, как он метко подметил, отличается теми же самыми отрицательными качествами, что и его духовные потомки члены Ордена: тоже беспокойное любопытство ума, нежели жажда познаний, та же экзальтация, переходящая и безудержный, мрачный политический фанатизм.
“...Возвратясь в Петербург, — продолжает Пушкин, — Радищев вступил в гражданскую службу, не переставая между тем заниматься и словесностью. Он женился, состояние его было для него достаточно. В обществе он был уважаем, как сочинитель. Граф Воронцов ему покровительствовал. Государыня знала его лично и определила в собственную свою канцелярию. Следуя обыкновенному ходу вещей, Радищев должен был достигнуть одной из первых степеней государственных. Но судьба готовила ему иное”.
А. Радищев попадает в среду русских масонов, так называемых, Мартинистов.
“Таинственность их бесед, — сообщает Пушкин, — воспламенила его воображение. Он написал свое “Путешествие из Петербурга в Москву” — сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии спокойно пустил его в продажу ...”
Ясный и объективный ум Пушкина не может оправдать безумный поступок Радищева в эпоху, когда во Франции происходила революция, когда в России только недавно отгремела Пугачевщина. Пушкин всегда бережно относился к национальному государству, созданному в невероятно трудных исторических условиях длинным рядом поколений. “...Если мысленно перенесемся мы к 1791 году, — пишет Пушкин, — если вспомним тогдашние политические обстоятельства, если представим себе силу нашего правительства, наши законы не изменившиеся со времени Петра I, их строгость, в то время еще не смягченную двадцатипятилетним царствованием Александра, самодержца, умевшего уважать человечество; если думаем: какие суровые люди окружали престол Екатерины, то преступление Радищева покажется нам действием сумасшедшего...”
Пушкин решительно осуждает Радищева, не находя для него никакого извинения: “...Мы никогда не почитали Радищева великим человеком, — пишет он — поступок его всегда казался нам преступлением ничем не извиняемым, а “Путешествие в Москву” весьма посредственною книгою, но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какою то рыцарскою совестливостью,
“...Радищев, — сообщает Пушкин, — предан был суду. Сенат осудил его на смерть (см. полное собрание законов). Государыня смягчила приговор. Преступника лишили чинов и дворянства и в оковах сослали в Сибирь...”
Но сразу после смерти Екатерины II Император Павел Первый, — пишет Пушкин, — “...вызвал Радищева из ссылки, возвратил ему чины и дворянство, обошелся с ним милостиво и взял с него обещание не писать ничего противного духу правительства. Радищев сдержал свое слово. Он во все время царствования императора Павла I не писал ни одной строчки. Он жил в Петербурге, удаленный от дел, и занимаясь воспитанием своих детей. Смиренный опытностью и годами, он даже переменил образ мыслей, ознаменовавший его бурную и кичливую молодость”.
Дальше следуют замечательные по глубине рассуждения Пушкина. Он пишет: “...Не станем укорять Радищева в слабости и непостоянстве характера. Время изменяет человека, как в физическом, так и в духовном отношении. Муж со вздохом иль с улыбкою отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют”.
Пушкин ставит вопрос о том, должны были ужасы французской революции оказать влияние на миросозерцание Радищева, или нет? И отвечает: “...Мог ли чувствительный и пылкий Радищев не содрогнуться при виде того, что происходило во Франции во время ужаса? Мог ли он без омерзения глубокого слышать некогда любимые свои мысли, проповедуемые с высоты гильотины, при гнусных рукоплесканиях черни? Увлеченный однажды львиным ревом Мирабо, он уже не хотел сделаться поклонником Робеспьера, этого сентиментального тигра”. Эта фраза чрезвычайно ярко характеризует отношение самого зрелого Пушкина к кровавой французской революции и ее рыцарям гильотины.
II
Император Александр Первый в отношении милостей к А. Радищеву пошел еще дальше, чем его отец. Вступив на престол, — пишет Пушкин, — он “...вспомнил о Радищеве и извиняя в нем то, что можно было приписать пылкости молодых лет и заблуждениям века, увидел в сочинителе Путешествия отвращение от многих злоупотреблений и некоторые благонамеренные виды. Он определил Радищева в Комиссию составления законов и приказал ему изложить свои мысли касательно некоторых гражданских постановлений”. .
Но политический фанатизм вещь изживаемая с очень большим трудом. Несмотря на кровавый опыт французской революции, Радищев не смог полностью преодолеть следы юношеского фанатизма. “...Бедный Радищев, увлеченный предметом, некогда близким к его умозрительным занятиям, вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям. Граф Завадовский удивился молодости его седин и сказал ему с дружеским упреком: “Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?” В этих словах Радищев увидел угрозу. Огорченный и испуганный, он возвратился домой, вспомнил о друге своей молодости, об лейпцигском студенте, подавшем ему некогда мысль о самоубийстве... и отравился. Конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил!”
Трагический конец первого русского интеллигента является прообразом самоубийства, которое подготовила себе в виде большевизма вся русская интеллигенция — это общество политических фанатиков и утопистов, целое столетие в фанатическом ослеплении рывшее могилу национальному государству и погибшее вместе с ним.
Пушкин понимал то, что никогда не понимал Радищев и его последователи, что: “...Нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви”. Радищев и вся русская революционная интеллигенция вслед за ним, много и старательно поносили современную им Россию и ее историческое прошлое, но настоящей любви к России ни у кого из них не было, а поэтому в их поношениях не было и нет истины. А. Радищев был первым у нас из числа тех несчастных русских идеалистов, которые исповедуя утопические социальные и политические теории, были в силу этого пророками злого добра.
Их любовь к будущему, к будущим людям становилась источником ненависти к настоящим, к живущим ныне, и источниками зла и страданий будущих поколений русских людей. “...В Радищеве, — пишет Пушкин, — отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но все в нескладном и искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные, поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, вот что мы видим в Радищеве. Он как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием: не лучше ли было бы указать на благо, которое она в состоянии сотворить? Он поносит власть господ, как явное беззаконие: не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян?
“...Самое пространное из его сочинений есть философское рассуждение “О человеке и его смертности и бессмертии”. Умствования оного пошлы и не оживлены слогом. Радищев хотя и вооружается против материализма, но в нем все еще виден ученик Гельвеция. Он охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого афеизма!” (атеизма). Низко расценивает Пушкин и основное произведение Радищева “Путешествие из Петербурга в Москву”. “Путешествие в Москву”, причина его несчастия и славы, — пишет Пушкин, — есть, как уже мы сказали, очень посредственное произведение, не говоря уже о варварском слоге. Сетования на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и прочие преувеличены и пошлы. Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны. Мы бы могли подтвердить суждение наше множеством выписок. Но читателю стоит открыть его книгу наудачу, чтоб удостовериться в истине нами сказанного”.
XIII. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К РУССКОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ
I
Пушкин понимал, что идеи, выразителем которых являлся родоначальник русской интеллигенции Радищев, в случае дальнейшего увлечения политическими и социальными идеями Запада, могут иметь при известных обстоятельствах успех. И, вероятно, в силу этих соображений, Пушкин за три года до своей смерти начал писать большую статью о книге “Путешествие из Петербурга в Москву”. Статья написана, как и книга Радищева в форме путевого дневника.
Весьма характерно, что Пушкин описывает не Путешествие из Петербурга в Москву, а путешествие из Москвы в Петербург, т.е. совершает путешествие в обратном направлении. Путешествуя в обратном направлении чем Радищев, Пушкин и в идейном плане так же совершает обратное путешествие, разоблачая во всех случаях вымысел и преувеличения Радищева в описании им современной ему действительности.
В главе одиннадцатой, под названием “Русская Изба”, Пушкин разоблачает недобросовестную попытку Радищева изобразить жизнь русского крестьянина в значительно более мрачном виде, чем она была на самом деле.
“...В Пешках (на станции, ныне уничтоженной) Радищев съел кусок говядины и выпил чашку кофе. Он пользуется сим случаем, дабы упомянуть о несчастных африканских невольниках, и тужит о судьбе русского крестьянина, не употребляющего сахара. Все это было тогдашним модным красноречием”.
Пушкин одной фразой уничтожает все карикатурное описание Радищева в упомянутой выше главе, все эти старания изобразить плоды своего вымысла в наиболее мрачном виде. Пушкин иронически указывает: “...Замечательно и то, что Радищев, заставив свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, оканчивает картину нужды и бедствия сею чертою: “и начала сажать хлебы в печь”.
Трезвый политический мыслитель, Пушкин шаг за шагом разоблачает все дикие претензии, которые предъявляет Радищев к современной ему России. Это столкновение двух политических стилей, стиля политического и социального реализма и социального утопизма. Пушкин в лице которого возмужала, наконец, национальная политическая мысль, защищает русское национальное государство от нападок на него Радищева. Пушкин вскрывает всю опасность истерической чувствительности Радищева. Нарисовав картину тяжелой жизни крестьян у одного помещика, который желая улучшить жизнь крестьян, завел. порядки вроде тех, которые были в заведенных Аракчеевым военных поселениях, Пушкин иронически писал: “Как бы вы думали? Мучитель имел виды филантропические”. Это замечание бьет в самую суть Радищевского отвлеченного прекраснодушия. Результаты отвлеченного прекраснодушия чаще всего являются источником сильнейших мучений для тех, кого хотят облагодетельствовать.
Пушкин первый почуял огромную опасность, которую несли с собой филантропы типа Радищева, пророки злого добра, первый понял разрушительную роль, какую они могут сыграть в России. И Пушкин первый из современников нанес сокрушительный удар Радищеву, родоначальнику русской интеллигенции.
Пушкин подходит к положению крестьянства не с точки зрения отвлеченных идеалов земного рая, а сравнивая его с положением крестьянства и рабочих в других странах, которые кажутся первому русскому интеллигенту превосходными по своему социальному строю. Пушкин делает вывод, который соответствует исторической истине, что положение русских крестьян постепенно, поскольку это позволяют политические и социальные условия государства, все время улучшается. И Пушкин, которого интеллигенция всегда изображала революционером, пишет что: “...конечно, должны еще произойти великие перемены, но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества...”
Если издавая свою книгу, Радищев надеялся, что он вызовет возмущение в стране и в стране начнется революция, подобная французской, то Пушкин считает, что лучшие и прочнейшие изменения это те, которые происходят от одного улучшения нравов.
Если первый русский интеллигент ждет революцию в России с таким же восторгом, как и все последующие поколения интеллигенции, то Пушкин считает, что насильственные политические потрясения всегда страшны для человечества.
Трезвый ясный ум Пушкина, взявшегося за разоблачение слезливых карикатур А. Радищева, находит сильные неопровержимые доводы, взятые из личных наблюдений над современной ему русской действительностью, которую он не идеализировал, видел все ее недостатки. желал постепенного улучшения ее, которую оценивал не отвлеченно, саму по себе, как это всегда делали русские прекраснодушные интеллигенты, а в сравнении с прошлым и настоящим других народов. И при таком трезвом подходе, русская действительность представлялась Пушкину, умнейшему человеку тогдашней России вовсе не в том виде, как Радищеву.
II
Дальше Пушкин касается чрезвычайно важной темы, которую всегда сознательно или бессознательно вслед за Александром Радищевым избегает вся русская интеллигенция. Темы о том, как же живет в просвещенных странах так называемый простой люд по сравнению с плохо живущим русским народом, о горестях и страданиях которого господа интеллигенты пекутся со времен Радищева и во имя любви к которому они в результате героических усилий в течение столетия, соорудили большевизм.
“...Фонвизин, лет 15 перед тем, путешествовавший по Франции, — пишет Пушкин, — говорит, что, по чистой совести, судьба русского крестьянина показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю. Вспомним описание Лабрюера, слова госпожи Севинье еще сильнее тем, что она говорит без негодования и горечи, а просто рассказывает что видит и к чему привыкла. Судьба французского крестьянина не улучшилась в царствование Людовика XV и его преемника...”
В интереснейшем диалоге “Разговор с англичанином о русских крестьянах” являющемся прибавлением к “Мыслям на дороге” (Я цитирую Пушкина по изданию Суворина 1887 года), Пушкин еще раз касается волновавшей его темы о положении русского крепостного крестьянства, так карикатурно изображенного Радищевым в его Путешествии из Петербурга в Москву”.
“...Строки Радищева навели меня на уныние, — пишет Пушкин. — Я думал о судьбе русского крестьянина” :
К тому ж подушные, барщина, оброк!
Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет 36. Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?
Англичанин. — Английский крестьянин.
Я. — Как! свободный англичанин, по вашему мнению, несчастнее русского раба?
Он. — Что такое свобода?
Я. — Свобода есть возможность поступать по своей воле.
Он. — Следовательно свободы нет нигде; ибо везде есть или законы или естественные препятствия,
Я. — Так, но разница: покоряться законам, предписанным нами самими, или повиноваться чужой воле.
Он. — Ваша правда. Но разве народ английский участвует в законодательстве? Разве требования народа могут быть исполнены его поверенными?
Я. — В чем же вы полагаете народное благополучие?
Он. — В умеренности и соразмерности податей.
Я. — Как?
Он. — Вообще повинности в России не очень тягостны для народа: подушные платятся миром, оброк не разорителен (кроме в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленника умножает корыстолюбие владельцев). Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный, как и где хочет. Крестьянин промышляет чем вздумает и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. И это называете вы рабством? Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простора действовать.
Я. — Но злоупотребления частные...
Он. — Злоупотреблений везде много. Прочтите жалобы английских фабричных работников, — волосы встанут дыбом; вы думаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Шмидта иди об иголках г-на Томпсона. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! Какое холодное варварство с одной стороны, с другой — какая страшная бедность! В России нет ничего подобного.
Я. — Вы не читали наших уголовных дел.
Он. — Уголовные дела везде ужасны. Я говорю вам о том, что в Англии происходит в строгих пределах закона, не о злоупотреблениях, не о преступлениях: нет в мире несчастного английского работника. Но посмотрите, что делается у нас при изобретении новой машины, вдруг избавляющей от каторжной работы тысяч пять-десять народу, но лишающей их последнего средства к пропитанию...”
Пушкин спрашивает англичанина, имел ли он возможность наблюдать жизнь русского народа, жил ли он в русских деревнях,
Англичанин, существовавший в действительности или вымышленный Пушкиным, на это отвечает Пушкину:
“...Я видел их проездом и жалею, что не успел изучить нравы любопытного вашего народа.
Я. — Что поразило вас более всего в русском крестьянине?
Он. — Его опрятность и свобода.
Я. — Как это?
Он. — Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню; умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки. О его смышлености говорить нечего: путешественники ездят из края в край по России, не зная ни одного слова вашего языка, и везде их понимают, исполняют их требования, заключают условия; никогда не встречал я между ними то, что соседи называют “бадо” никогда не замечал в них ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. Переимчивость их всем известна; проворство и ловкость удивительны...”
Пушкин опять задает англичанину вопрос, неужели же он считает русских крестьян более свободными, чем английских, формально давно свободных людей.
“Я. — Неужто вы русского крестьянина почитаете свободным?
Он. — Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения с вами? Есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? Вы не были в Англии?
Я. — Не удалось.
Он. — То-то! Вы не видали оттенков подлости, отличающей у нас один класс от другого; вы не видали раболепного “мастэрс” нижней палаты перед верхней; джентльмена перед аристократиею, купечества перед джентльменством, бедного перед богатым, повиновения перед властию. А продажные голоса, а уловки министерства, а поведение наше с Индией, а отношения наши со всеми другими народами!”
Побывав в Англии историк Погодин пришел к такому же выводу что и Пушкин: социальные контрасты в “свободней” Англии еще резче, чем в крепостной России: нет “народа, который богаче и беднее всех в мире”. “Нигде нет такого различия между ними (сословиями), как здесь, в конституционной Англии”. Во время поездки по Англии Погодину приходят следующие мысля: “Долго-долго мечтал я, и слезы часто навертывались на глазах моих: многие мысли, которых я позабыл даже вполовину, приходили мне в голову. — о происхождении всего русского добра от правительства, о русском Боге, о чудесной эпопее, которая беспрестанно встречается в русской истории... Господи, продли дни нашего великодушного Государя, и Дух Святый да наставляет его во всех путях его, ко благу его, то есть нашей возлюбленной родины” (Н. Барсуков. Жизнь и труди М. П. Погодина, том V, стр. 260).
Погодин нисколько не преувеличивает. Вот что пишет о положении рабочих в современной Пушкину Англии английский историк Гиббинс в исследовании “Английские социальные реформы”:
“Рабочих морили голодом и часто они состязались из-за корма с хозяйскими свиньями. Они работали в сутки 16 и 18 часов и даже больше. Иногда они пытались бежать. Поймав, их приводили на фабрику и заковывали в цепи. Они носили свои цепи во время работы, носили их день и ночь.
Заковывали в цепи даже девушек, подозревавшихся в намерении бежать с фабрики. Во всех отраслях английской промышленности мы находим те же ужасные условия. Всюду, в Ланкашире, Йоркшире, Шеффилде царили необузданное рабство, жестокость, порок и невежество.
В 1842 году было констатировано, что большая часть рудокопов не имеет и 13 лет. Они часто оставались в шахтах целую неделю, выходя на свет только в воскресенье. Женщины, девушки и дети перетаскивали уголь в вагончиках, ползая на коленях в сырых подземельях.
Выбившись из сил, эти несчастные работали совершенно голые”.
XIV. ПОЧЕМУ МАСОНЫ БЫЛИ ЗАИНТЕРЕСОВАНЫ В УБИЙСТВЕ ПУШКИНА?
I
С каждым годом духовное влияние Пушкина на русское общество все более и более возрастало. Не нужно преувеличивать размеры этого влияния как это делает в своей работе В. Иванов, но нельзя и отрицать наличие такого влияния и его неуклонный рост из года в год. Пушкин к моменту своей смерти еще не стал национальным духовным вождем, как увлекаясь утверждает В. Иванов. У него были все данные стать таковым и он наверное стал бы таковым проживи он более, но к моменту убийства его, он не был еще общепризнанным духовным вождем. Политическое влияние Пушкина на современное ему общество не могло быть слишком обширным, хотя многие выдающиеся люди эпохи видели в нем великого национального поэта и писателя. “Как писатель, — писал близкий приятель его кн. П. Вяземский вел. кн. Михаилу Павловичу, — Пушкин не демагогический, а национальный писатель, т.е. выражающий в лучших своих произведениях то, что любезно сердцу русскому: Годунов, Полтава, многие песни о Петре Великом, ода на Взятие Варшавы, Клеветникам России и многие другие написаны им при нынешнем Государе, это его последние сочинения. И во всех виден иной дух. Несмотря на то по старому, один раз укоренившемуся предубеждению, говоря о Пушкине, все указывают на оду “К Свободе”, на Кинжал, написанные им (в то время, когда Занд убил Коцебу), и выставляют 20-летнего Пушкина, чтобы осуждать 36-летнего. Смею уверить, что в последние годы он ничего возмутительного не только не писал, но и про себя в этом роде не думал. Я знал его образ мыслей. В суждениях политических, он, как ученик Карамзина, признавал самодержавие необходимым условием бытия и процветания России, был почти фанатический враг польской революции и ненавидел революцию французскую; чему последнему доказательство нашел я еще недавно в письме его ко мне”.
Несмотря на чинимые ему Бенкендорфом всевозможные препятствия духовное влияние Пушкина распространялось все же на самые различные слои русского общества. Когда Пушкин умер, то, как сообщает дочь Карамзина в своем письме: “Женщины, старики, дети ученики, простолюдины в тулупах, а иногда даже в лохмотьях приходили поклониться праху любимого народного поэта. Нельзя без умиления смотреть на эти плебейские почести, тогда как в наших позолоченных салонах и раздушенных будуарах едва ли, кто думал и сожалел о краткости его блестящего поприща”.
Рост духовного влияния Пушкина, несмотря на все создаваемые ему его врагами препятствия, весьма заботил ушедшее в подполье масонство. “Для масонства, — пишет Иванов в книге “Пушкин и масонство”, — нависала вполне реальная угроза, оно теряло свое влияние на русское общество, здоровый национализм Пушкина вливается благодетельной струей в нездоровую, зараженную либерализмом и космополитизмом общественную атмосферу — решение убрать, устранить Пушкина стало первоочередной задачей масонства”. Особенное негодование вызвало по-видимому у масонов отрицательное отношение Пушкина, к очередному “достижению масонства” — Июльской революции во Франции и восстанию в Польше.
II
Революционная атмосфера в Европе, происходящие в ней революционные восстания и государственные перевороты, самым неблагоприятным образом отражаются на направлении внутренней политики Николая I. В начале царствования он, как нам достоверно известно (см. книгу Б. Башилов. “Враг масонов № 1” или том VI “Истории русского масонства”) намеревался провести ряд весьма значительных реформ облегчающих положение народных низов. Это были принуждены признать даже историки выполнявшие пропагандные задания Ордена. Так Ключевский указывал, что “Отказавшись от перестройки государственного порядка на новых основаниях, он хотел так устроить частные общественные основания, чтобы на них можно было потом ВЫСТРОИТЬ НОВЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПОРЯДОК”. (Курс Русской Истории. 1937 г., стр. 334), а Платонов указывал, что “Подавив оппозицию, желавшую реформ, правительство само стремилось к реформам и порвало с внутреннею реакцией последних лет Императора Александра” (С. Платонов. Лекции по Русской Истории. Стр. 680).
Желание произвести широкие реформы было у Николая I, как свидетельствует Пушкин, еще накануне масонской революции во Франции весной 1830 года. За несколько месяцев до революции во Франции, Пушкин писал своему другу кн. П. Вяземскому: “Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации контрреволюции революции Петра. Вот тебе случай написать политический памфлет и даже напечатать его, ибо правительство действует или намеренно действовать в смысле европейского просвещения. Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы”. Не осуществить замысел организации контрреволюции революции Петра Николаю I не пришлось из-за событий во Франции и возникновения восстания в Польше.
“Король Луи XVIII занял французский престол с помощью иностранных держав. Эта могущественная поддержка не позволяла масонству явно приступить к свержению короля Луи XVIII. Масоны наверстали упущенное, свергнув в 1830 году его законного преемника короля Карла X”. В книге Копен Альбанелли “Тайная Сила против Франции” находим: “В тайной масонской лаборатории готовилась новая революция, и когда она, наконец, разразилась в 1830 году, то, носивший одну из высоких степеней ложи Тринезофов, масон Дюпен Старший засвидетельствовал о ней так: “Не думайте, что все совершилось в несколько дней, ибо все у нас было готово и мы были в состоянии немедленно же заменить прежний порядок новым. Не даром во Франции утвердились карбонарии, проникнутые идеями, которые привезли из Италии и Германии, нынешне перы и государственные чины Франции. Это было сделано с целью свержения безответственной и наследственной власти... В карбонарии нельзя было попасть, не дав клятвы ненависти к Бурбонам и ко всякой королевской власти”...“Генерал Мезон, которому была поручена охрана короля, неожиданно показал тыл восставшим мятежникам раньше, чем даже они показались сами. Это известно всем; но едва ли многим известно, что генерал Мезон был старшим надзирателем “Великого Востока”. Эта маленькая подробность содержит в себе целое откровение, особенно если вспомнить, что и в 1789 году тактикою масонства было развивать дух измены среди защитников монархии.
“Свергая законного короля Карла X, — пишет Н. Марков в “Войны тайных сил” (книга I-ая, стр. 84), — темная сила возвела на французский престол Луи-Филиппа — родного сына Филиппа-Равенство (герцога Орлеанского), сына-террориста, цареубийцы и первого председателя “Великого Востока Франции”.
Николай I называл Луи-Филиппа — “Король баррикад” и это было очень меткое прозвище. Уже родословная и политическое прошлое Луи-Филиппа ярко свидетельствовали кем он был выдвинут на роль Короля Франции. Отцом Луи-Филиппа был Герцог Орлеанский бывший Гроссмейстером ложи Великого Востока. В 1792 году герцог Орлеанский и его сын Луи-Филипп отказались от титула и в угоду революционной черни приняли фамилию Эгалите (Равенство).
“За последние 15 лет, — писал Николаю Цесаревич Константин, — либерализм или якобизм, сделали неслыханные успехи... Разве в 1812, 1813, 1814, и 1815 гг. у нас сочли бы возможным, чтобы у нас могло вспыхнуть возмущение, притом в Петербурге? Но поскольку такой факт случился, разве он не может повториться, особенно если какая-нибудь отдаленная война приведет к удалению войск из страны и мы будем нападающей стороной”. “Старая Европа,— писал в другом случае Константин, — не существует вот уже сорок лет. Будем брать ее такою, какая она есть и постараемся сохранить ее. Если она не станет хуже. это уже будет огромным достижением, ибо желать сделать ее лучше — значило бы стремиться к невозможному”.
III
Когда 6 ноября 1830 г. Бельгия отделилась от Нидерландского королевства и король Вильгельм I Оранский обратился к Николаю I за помощью, то тот отдал приказ готовиться к походу в Европу. В начале сентября 1830 г. на докладной записке о революции в Бельгии, Николай написал: “Не Бельгию желаю я там побороть, но всеобщую революцию, которая постепенно и скорее, чем думают, угрожает нам самим, если увидят, что мы трепещем перед нею”. Всего только за три недели до начала восстания в Польше, Николай положил следующую резолюцию на новом сообщении на ходе революции в Бельгии: “Нет больше возможности идти назад. Наше достоинство предписывает нам взять на себя инициативу; поэтому вам нужно, — указывает он Нессельроде, — приготовить ноту к трем правительствам, в котором укажете на необходимость положить военною силою предел революции, всем угрожающей”.
Но в это же время вспыхнуло подготовленное польскими масонами восстание. 17 ноября 1830 года участники заговора ворвались в Бельведерский дворец в Варшаве и хотели убить Наместника Царства Польского Цесаревича Константина. Началось первое польское восстание длившееся почти год. Люди выдрессированные Орденом Р. И. в том убеждении, что масонство это не что иное как безвредное увлечение мистикой, могут недоверчиво пожать плечами прочитав утверждение, что польское восстание было подготовлено масонами. Нельзя же все отрицательные события приписывать только масонам! Но что делать, когда всемирная революция является их главной целью и вся деятельность масонства посвящена осуществлению этой цели. Обывателям же считающим себя русскими националистами, но до сих пор находящимся во власти масонских и интеллигентских мифов о безвредности масонства, напомним еще раз следующую депешу французского посла гр. Буальконт от 29 августа 1822 года:
“Император, знавший о стремлении польского масонства в 1821 году, приказал закрыть несколько лож в Варшаве, и готовил общее запрещение; в это время была перехвачена переписка между масонами Варшавы и английскими. Эта переписка, которая шла через Ригу, была такого сорта, что правительству не могла нравиться. Великий князь Константин (живший постоянно в Варшаве) приказал закрыть все ложи. Из Риги Его Величество также получил отрицательные отзывы о духе масонских собраний; Генерал-Губернатор приказал закрыть все ложи и донес об этом в С. Петербург”.
Пушкин с тревогой наблюдал за развитием событий в Европе и Польше. Главою революционного правительства был избран видный масон Адам Чарторыйский. “друг юности” Александра I. бывший одно время министром иностранных дел России. Чарторыйскому вскоре пришлось, однако, уйти так как победили масоны настроенные еще более лево, чем он. Главную роль стали играть масоны Мохнацкий, Брониковский и Иоахим Лелевель надеявшиеся, что Франция придет Польше на помощь.
После подавления польского восстания Николай I, несмотря на свое отвращение к конституционной монархии, честно исполнявший до тех пор обязанности конституционного монарха Польши, заявил о ликвидации польской конституции. Подавление польского восстания, организованного польскими масонами, как пять лет ранее русскими масонами с помощью иностранных было организовано восстание декабристов, и отмена польской конституции вызвали ярость среди мирового масонства. После взятия Варшавы в французской Палате Депутатов начались наглые выступления против России. Палата Депутатов демонстративно утвердила ассигнования для поддержки бежавших заграницу повстанцев в размере 3.000.000 франков. Масоны организовали демонстрации против России на улицах Парижа.
Запылали негодованием масоны в США — этом чисто масонском государстве. Американские масоны, намеренно поголовно истреблявшие индейцев, уже во время Александра I и Николая I обвиняют русских в... “империализме”. После подавления польского восстания, русским присваивается в США наименование “варваров”. В 1834 году Конгресс принимает закон о предоставлении земель участникам подготовленного масонами в Польше восстания. Американские послы в России клевещут на Россию и Николая I не хуже маркиза Кюстина.
Правительства Англии и Франции заявили через послов Николаю I, что он не имел право отменять конституцию Царства Польского. На это послам было заявлено, что дарование конституции полякам вызвано не решениями Венского Конгресса, а личным желанием Александра I.
На стороне побежденных повстанцев оказались, конечно, и все русские масоны и их духовные прихвостни разных сортов. Все они воспрянули духом при получении известий о начале революции во Франции, Бельгии и о начале восстания в Польше. Известно, например, что декабристы надеялись, что революция в Европе и восстание в Польше примут такие размеры что “в пламени их до тла сгорит ненавистное самодержавие”. Вся денационализированная погань была, конечно, на стороне польских повстанцев, радовалась успехам поляков и неудачам русских войск.
Пушкин был глубоко возмущен изменническими настроениями русских европейцев из которых несколько лет спустя возник Орден Р. И. События 1830-31 г. г. Пушкин считает “столь же грозными, как и в 1812 году”. Его очень беспокоит, что “Ныне нет в Москве мнения народного: ныне бедствия или слава отечества не отзываются в сердце России. Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения. Гадко было видеть бездушного читателя французских газет, улыбавшихся при вести о наших неудачах”. В письме к Хитрово от 21.8.1830 года Пушкин негодует по поводу подлого поведения русских европейцев “этих орангутангов среди которых я принужден жить в самое интересное время нашего века”.
Революции в Европе, волнения в России заставили воспрянуть духом всех ждавших падения самодержавия: “Вдруг блеснула молния, вспоминал в “Замогильных записках” В. С. Печорин, — раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции... Воздух освежел, все проснулось, даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись!.. Начали говорить новым, дотоле неслыханным языком: о свободе, о правах человека и пр. и пр.”. Именно в это время Пушкин пишет свои знаменитые стихотворения: “Клеветникам России”, и “Бородинская годовщина” в которых — “В полных глубокой исторической правды словах показал, что Европа ненавидит нас именно за то, что мы не приняли масонские принципы 89 года, не приняли наглой воли Наполеона Бонапарта, который штыками армии двунадесяти языков стремился просветить Православную Россию светом масонского учения. Он открыто и мужественно заявил, что Россия не боится угроз темной силы. Россия по мысли поэта патриота, несмотря на все беды и напасти, по зову Русского Царя, встанет на защиту своей независимости и чести. И на угрозы мутителей палат и клеветников России Пушкин дал достойный великого сына Русской Земли ответ: “НЕ ЗАПУГАЕТЕ” (В. Иванов. Пушкин и масонство, стр. 88).
“Более всего интересует меня, — пишет он 11 декабря 1830 г. Е. М. Хитрово, — в настоящий момент то, что происходит в Европе. Вы говорите, что выборы во. Франции идут в добром направлении. Что называете вы добрым направлением? Я трепещу, как бы они не внесли во все это стремительность победы, как бы Луи-Филипп не оказался королем-чурбаном. Новый избирательный закон посадил на скамьи депутатов молодое необузданное поколение, горячее, мало устрашенное эксцессами республиканской революции, которое оно знает только по мемуарам и которую оно само не переживало”. А 3 января 1831 г. в письме к М. Н. Погодину Пушкин с тревогой заявляет: “Мы живем в дни переворотов — или переоборотов (как лучше)... французы почти совсем перестали меня интересовать. Революция должна быть уже окончена, а каждый день бросают новые ее семена. Их король с зонтиком под мышкой слишком уже мещанин. Они хотят республики — и они получат ее, но что скажет Европа, и где они найдут Наполеона”.
IV
После событий 1830 года политическая атмосфера в Европе становится все более и более напряженной. В 1836 году, вовлеченный в масоны, принц Луи Наполеон сделал во Франции попытку произвести новый государственный переворот. Переворот не удался и французские масоны и вольтерьянцы прибегают к тому же самому методу оправдания неудачливых заговорщиков, к каковому прибегали после разгрома декабристов русские вольтерьянцы и масоны: они стараются доказать недоказуемое, что хотя де Луи Наполеон и поднял вооруженное восстание против правительства, но он и его сообщники не должны понести наказание следуемое по закону за вооруженное восстание.
Ставленник тех же самых масонов, — король Луи-Филипп не проявил той решительности, которую про явил Николай I в отношении заговорщиков. Луи-Филипп, как выразился его посол Барант в Петербурге предпочитал “публичный скандал оправдания возбуждению, которое было бы названо судом, провокационным декламаторским речам защиты”. Может быть, учитывая французские условия, т.е. огромное влияние масонства, Луи Филипп был прав. “В каком странном времени мы живем, — писал из Парижа сын историка Карамзина, — где суд присяжных объявляет, что люди, что военные, взятые с оружием в руках, ни в чем не виноваты...”
В политическом обзоре написанном в 1836 году русским послом во Франции указывалось, что внешне во Франции все как будто обстоит в порядке, но вместе с тем существующая политическая обстановка “не приводит в результате к чувству безопасности, которое является целью и основой политических обществ”. Зимой же 1836-37 года русский посол неоднократно подчеркивает, что Париж снова, как перед революцией 1789 года, стал центром политической деятельности врагов монархического строя и что за последнее время они удвоили политическую активность. Упоминавшийся нами уже сын Карамзина писал своим родным: “Народ здесь думает, что несколько сотен заговорщиков клялись пожертвовать жизнью, чтобы убить короля, и что все они идут по очереди и по одиночке” (Старина и Новизна, кн. 17, 1914 г.). Как и в годы предшествующие “великой” французской революции Париж снова стал “вулканом революции”.
V
Рост революционных настроений в Европе, восстание в Польше, восстания крепостных в разных частях России, холерные бунты, все это заставило Николая I отложить намеченные и одобренные уже Государственным Советом реформы, которые Пушкин в письме к князю П. Вяземскому называет планом контрреволюции против проведенной Петром I революции.
После 1648 года на Руси молились во всех церквах: “Боже, утверди, Боже укрепи, чтобы мы всегда едины были”.
“Всякому обществу, — писал Достоевский, — чтобы держаться и жить, надо кого-нибудь и что-нибудь уважать непременно, и, главное, всем обществом, а не то чтобы каждому как он хочет про себя”. (Дневник Писателя за 1876 г.).
В царствование Николая I, после подавления декабристов и запрещения масонства, впервые после Петровской революции в России создается политическое и духовное равновесие и при благоприятных условиях русское образованное общество могло бы вернуться к русским историческим традициям. “...Равновесие, — пишет архимандрит Константин в статье “Роковая двуликость Императорской России”, — создается на некоторое историческое мгновение, для которого опять таки лучшей иллюстрацией является Пушкин”. (См. Сб. “Православный Путь” за 1957 г.). Эпоха политического распутья, когда решался вопрос по какому пути идти дальше, — по трудному ли пути восстановления русских традиций вместе с Николаем I, Пушкиным, Гоголем, славянофилами или по пути дальнейшей европеизации России, закончилась еще при жизни Пушкина.
Враги русских национальных традиций и идеалов после разгрома декабристов не положили оружия, они только временно притаились, возбуждая себя бессильной ненавистью, копили силы выжидая удобного момента для начала нового наступления. Духовные воспитанники масонства, как это вскоре выяснилось, настолько уже денационализировались и настолько были озлоблены судьбой декабристов, что дальнейшая заражаемость их возникавшими на Западе философскими и социалистическими учениями была обеспечена.
Характеризуя духовные процессы внутри тридцатых годов внутри русского образованного общества один из основателей Ордена Русской Интеллигенции А. Герцен пишет: “В самой пасти чудовища выделяются дети, НЕ ПОХОЖИЕ НА ДРУГИХ ДЕТЕЙ; они растут, развиваются и начинают ЖИТЬ СОВСЕМ ДРУГОЙ ЖИЗНЬЮ”. “...Мало по мало из них составляются группы. Более родное собирается около своих средоточий: группы потом отталкиваются друг от друга. Это расчленение дает им ширь и многосторонность для развития: развиваясь до конца, то есть до крайности, ветви опять соединяются, как бы они ни назывались — кругом Станкевича, славянофилами или нашим кружком”. “Главная черта во всех их — глубокое чувство отчуждения от официальной России, от среды, их окружающей, и с тем вместе стремление выйти из нее, — а у некоторых порывистое желание вывести и ее самое”. “Это не лишние, не праздные люди, ЭТО ЛЮДИ ОЗЛОБЛЕННЫЕ, ВОЛЬНЫЕ ДУШОЙ И ТЕЛОМ, люди, зачахнувшие от вынесенных оскорблений, глядящие исподлобья и которые не могут отделаться от желчи и отравы, набранной ими больше, чем за пять лет тому назад”. (То есть ранее восстания декабристов — Б. Б.).
Своими святыми, эти непохожие на других люди, члены возникающего Ордена Р. И., делают декабристов: “пять виселиц, — пишет Герцен, — сделались для нас пятью распятиями”. “Казнь на Кронверкской куртине 13 июля 1846 года не могла разом остановить или изменить поток тогдашних идей; (то есть поток идей порожденных вольтерьянством, масонством. — Б. Б.) и действительно, в первую половину Николаевского тридцатилетия, продолжалась, исчезая и входя внутрь, традиция Александровского времени и декабристов”. А основной традицией Александровского времени, основной традицией декабристов были масонские традиции (см. Борис Башилов. “Александр I и его время” и “Масоны и заговор декабристов”). Молодое поколение, вставшие окончательно на сторону Петра I, в первое время идейно примыкает к вольтерьянцам и масонам, враждебно относившимся к Николаю I и принятому им направлению, за разгром декабристов и запрещение масонства. “Признаком хорошего тона служит, — свидетельствует Герцен, — обладание запрещенными книгами. Я не знаю ни одного порядочного дома (т.е. дома русских европейцев. — Б. Б.), где не было бы сочинения Кюстина о России, которое Николай особенно строго запретил в России”. Признаком “хорошего политического вкуса” в вольтерьянских, и масонских и около масонских кругах. считалось не только иметь запрещенные книги, но и осуждать царя и ругать его и правительство во всех случаях. Этому правилу следовали в очень широких кругах образованного общества. Из донесения полиции, например известно, что между “Дамами, две самые непримиримые и всегда готовые разорвать на части правительство” — княгиня Волконская и генеральша Коновницына. Их частные кружки служат средоточием для всех недовольных, и нет брани злее той, какую они извергают на правительство и его слуг”. У жены министра иностранных дел гр. Нессельроде в доме по-русски говорить не полагалось. Таких “политических” салонов было немало в Москве, Петербурге, в других городах и в помещичьих усадьбах. Большая часть русского общества, вплоть до появления Пушкина была в значительной части своей загипнотизирована идеями вольтерьянства и масонства и свыклась с мыслью, что Европа является носительницей общемировой культуры и Россия должна идти духовно у нее на поводу.
VI
В 30-х годах сторонники национального направления и западники (из которых в 40-х годах возникает Орден Р. И.) еще исповедовали почти одни и те же идеи, причем руководящей идеей является возникшее на немецкой философской почве учение о народности, как о особой культурной индивидуальности, учение о “призвании” каждой крупной нации. Подобный подход неизбежно поднимал вопрос о смысле исторических циклов и о месте России в ходе всемирной истории. “В 30-х годах впервые возникает и отчетливо формулируется проблема “Россия и Запад”, и, в разработке этой проблемы принимают участие все выдающиеся умы того времени. По свидетельству современников, именно в эти годы начались те беседы и споры в кружках — сначала московских, а потом петербургских, из которых впоследствии вышло западничество и славянофильство”. “Тридцатые годы еще не знали тех острых разногласий, какие выдвинулись в следующее десятилетие, — но именно потому, что тогда существовало духовное единство, две центральные идеи того времени, идея народности и идея особой миссии России в мировой истории — остались общими и для ранних славянофилов, и для ранних западников. То, что было посеяно в 20-х годах и развивалось в духовной атмосфере тридцатых годов, различно проявилось лишь в сороковых годах”. (В. В. Зеньковский. Русские мыслители и Европа. Стр. 37-38).
Даже будущие основатели Ордена Р. И. — этого прямого духовного потомка запрещенного русского масонства, Бакунин и Белинский, одно время высказывали склонность повернуться лицом к России. Бакунин, а под его влиянием Белинский, “примиряются с русской действительностью”. Идейный разлад в русском образованном обществе как будто бы теряет свою остроту и появляется надежда, что оно с большим или меньшим единодушием, пойдет вслед за Пушкиным по дороге национального возрождения. Одно время Бакунин, например, писал, что “должно сродниться с нашей прекрасной русской действительностью и, оставив все пустые претензии, ОЩУТИТЬ В СЕБЕ, НАКОНЕЦ, ЗАКОННУЮ ПОТРЕБНОСТЬ БЫТЬ ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫМИ ЛЮДЬМИ”. А Белинский, находившийся в это время целиком под духовным влиянием Бакунина, не только примиряется с русской действительностью, но и горячо пишет, точно также как и Пушкин и Гоголь о священном значении царской власти.
“Если бы составить специальную хрестоматию, — пишет в “Истории русской философии” В. В. Зеньковский, — с цитатами о “священном” значении царской власти у русских мыслителей, то Белинскому, по яркости и глубине его мыслей в этом вопросе надо было бы отвести одно из первых мест”, (т. I, стр. 237). Но этому принятию русской действительности быстро приходит конец. Это последнее затишье перед бурей. Хронологически это затишье охватывает всего только одиннадцать лет (1826-1837 гг.).
VII
Сигналом к началу ожесточенной идейной борьбы, не стихающей с той поры, явились опубликованные в 1836 году “Философическое письмо” П. Чаадаева.
“Философическое письмо” П. Чаадаева, заявляет А. Герцен в “Былое и Думах”: “было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь, тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, все равно, надо было проснуться”.
Первым на защиту России выступил бывший “воспитанник” Чаадаева — Пушкин. Пушкин решительно отвергал основную идею первого “Философического письма”, что все прошлое России это пустое место, нуль. Перечислив важнейшие события русского исторического прошлого, Пушкин спрашивает Чаадаева:
“...Как, неужели это не история, а только бледный, позабытый сон? Разве вы не находите чего-то величественного в настоящем положении России, чего-то такое, что должно поразить будущего историка?” “...Хотя я лично люблю Государя, я вовсе не склонен восхищаться всем, что вижу кругом. Как писателя, оно меня раздражает; как человека сословных предрассудков задевает мое самолюбие. Но клянусь вам честью, ни за что на свете не променял бы я родины и родной истории моих предков, данную нам Богом”. Такими многозначительными строками Пушкин заканчивает письмо — протест своему бывшему наставнику, европеизм которого он духовно уже перерос.
Пушкин понял основную ложь первого “Философического письма” — понял, что это взгляд не русского на отрицательные стороны исторического прошлого России и недостатки современной ему русской действительности, а взгляд на Россию европейца русского происхождения. Умнейший человек своей эпохи Пушкин совершенно иначе реагировал на “Философическое письмо”, чем Герцен, Белинский и другие западники, которые искали только удобного предлога, чтобы начать снова борьбу против русских исторических традиций. Пушкин решительно возражает Чаадаеву, что все беды России происходят будто бы потому, что русский народ не воссоединился с католической Церковью, а остался верен Православию, отделившему его от остальных народов Европы. Пушкин вступает с Чаадаевым в настоящий богословский спор. Он решительно отбрасывает утверждение Чаадаева, что “мы черпали христианство из нечистого (т.е. византийского) источника”, что Византия была достойна презрения и презираема” и так далее.
“Но, мой друг, — пишет Пушкин, — разве сам Христос не родился евреем и Иерусалим разве не был притчею во языцах? Разве Евангелие от того менее дивно? Мы приняли от греков Евангелие и предание, но не приняли от них духа ребяческой мелочности и прений. Русское духовенство до Феофана, было достойно уважения: оно никогда не оскверняло себя мерзостями папства и, конечно, не вызвало бы реформации в минуту, когда человечество нуждалось в единстве. Я соглашаюсь, что наше нынешнее духовенство отстало. Но хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все, оно не принадлежит к хорошему обществу”.
Пушкин указывает Чаадаеву, что своим культурным превосходством западное духовенство, как и вся Европа обязана России; духовное развитие Европы куплено ценой порабощения монголами России. “Этим, — пишет Пушкин, — была спасена христианская культура. Для этой цели мы должны были вести совершенно обособленное существование, которое... сделало нас чуждыми остальному христианскому миру... Наше мученичество дало католической Европе возможность беспрепятственного энергичного развития”.
В противовес Чаадаеву, Белинскому, Герцену, Бакунину, Пушкин дает очень высокую оценку православному духовенству эпохи существования патриаршества. Петр I и затем Екатерина II — вот кто по мнению Пушкина виновны в том, что православное духовенство оказалось ниже предъявляемых ему православием задач. “Бедность и невежество этих людей, — пишет Пушкин, — необходимых в государстве, их унижает и отнимает у них самую возможность заниматься важною сею должностью. От сего происходит в народе нашем презрение к попам и равнодушие к отечественной религии”.
Спор Пушкина с Чаадаевым имеет колоссальное значение в истории развития русского национального мировоззрения после совершенной Петром революции: это спор гениального русского человека, который первый духовно преодолел тлетворные идеи вольтерьянства и масонства — с русским, оказавшимся в один из периодов своего умственного развития целиком во власти европейских идей и судивший Россию с точки зрения европейца.
Письмо Пушкина Чаадаеву, написанное незадолго до смерти, является выражением взглядов духовно созревшего Пушкина на прошлое, настоящее и будущее России. В монографии о Чаадаеве М. Гершензон заявляет. что если бы до нас не дошло ни одно из поэтических и прозаических произведений Пушкина, а один только его ответ Чаадаеву, в котором он изложил свои исторические взгляды на Россию и Европу, то и этого было бы достаточно, чтобы признать его гениальным человеком Николаевской эпохи.
VIII
Историки и литературоведы — члены Ордена всегда умалчивают о том важном обстоятельстве, что в то время, когда Пушкин писал в 1836 г. свои возражения на “Философическое письмо”, Чаадаев в это время думал уже так же, как и Пушкин.
Он, например, писал гр. Строганову: “Я далек от того, чтобы отрекаться от своих мыслей, изложенных в означенном сочинении”, “но верно также и то, что в нем много таких вещей, которых я бы не сказал теперь”. И это не было официальное отпирательство, потому что А. И, Тургеневу Чаадаев пишет, что мысли высказанные в опубликованном по инициативе Надеждина “Философическом письме” есть “убеждение, уже покрытое ржавчиной и только того и ждало, чтобы оставить место другому, более современному, более туземному” (то есть более национальному по своему характеру убеждению. — Б. Б.). Еще более ясно, что Чаадаев в 1836 году пришел уже к совершенно другим. противоположным взглядам из его следующего письма к брату: “Тут естественно приходит на мысль то обстоятельство, что это мнение выраженное автором за шесть лет тому назад, может быть, ему вовсе теперь не принадлежит, и что нынешний его образ мыслей, может быть, совершенно противоречит его мнениям”. И это было действительно так. Еще до напечатания писем в “Телескопе”, в 1833 году Чаадаев подал Имп. Николаю I записку о том, что образование в России должно быть организовано иначе, чем в Европе, мотивируя это тем, “что Россия развивалась совсем по иному и что она должна выполнить в мире особое назначение. Я считаю, что нам следует себя отделить как мнениями науки, так и мнениями политики (то есть иметь свою русскую политическую идею. — Б. Б.), и русская нация, великая и сильная, должна, я считаю, во всех вещах не получать воздействия прочих народов, но оказать на них свое собственное воздействие”.
Основатели Ордена Р. И. совершенно неверно поняли смысл первого “Философического письма” Чаадаева. Ухватившись с восторгом за суровые упреки, которые делал в нем Чаадаев русскому народу, они не обратили внимания на то — а из какой идеи исходит “Чаадаев, критикуя русскую историю. Как справедливо замечает В. В. Зеньковский в “Истории русской философии” (т. I стр. 175) все упреки сделанные Чаадаевым по адресу России “...звучат укором именно потому, что они предполагают, что “мы — т.е. русский народ МОГЛИ БЫ идти другим путем, НО НЕ ЗАХОТЕЛИ”. Ведь Чаадаев указывал: “мы принадлежим к числу тех наций, которые существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь ВАЖНЫЙ урок”.
Основатели Ордена Р. И. постарались растолковать, что важный урок, который дает миру Россия заключается, де, только в том, что “мы пробел в нравственном миропорядке”, что единственное спасение России заключается в том, что она завершит до конца начатую Петром I европеизацию.
Сам же Чаадаев, уже до напечатания первого “Философического письма”, вкладывал совершенно иное понятие в значение “важного урока”, который Россия должна дать миру. Русская отсталость, при несомненной большой одаренности народа, по его мнению, таит в себе какой-то высший смысл. В 1835 году он пишет Тургеневу: “Вы знаете, что я держусь взгляда, что Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача — дать в СВОЕ ВРЕМЯ разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе. Поставленная вне стремительного движения, которое там (в Европе) уносит умы..., она получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки.” (Сочинения Т. I. стр. 181). В том же 1835 году, он пишет Тургеневу: “Россия, если только она УРАЗУМЕЕТ СВОЕ ПРИЗВАНИЕ, должна взять на себя инициативу проведения всех великодушных мыслей, ибо она не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы”. “Провидение создало нас слишком великими и поручило нам ИНТЕРЕСЫ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА”.
Таковы были настоящие убеждения ЧААДАЕВА за год до опубликования Надеждиным в “Телескопе” первого “Философического письма”.
IX
Чаадаев писал известному немецкому философу Шеллингу: “Мы, русские, искони были люди смирные и умы смиренные. Так воспитала нас наша Церковь. Горе нам, если мы изменим ее мудрому учению; ей мы обязаны своими лучшими свойствами народными, своим величием, своим значением в мире. Пути наши не те, которыми идут другие народы”. Когда министр Народного Просвещения граф Уваров провозгласил, что основой русского политического миросозерцания является триединая формула: “Православие, Самодержавие и Народность”, Чаадаев разделил его взгляд.
Как и Пушкин, Чаадаев обвинял русское общество в равнодушном отношении к существующему в России злу, в нежелании помогать правительству, стремящемуся улучшить жизнь в России. “Мы взваливаем на правительство все неправды, — писал он А. И. Тургеневу. — Правительство делает свое дело: сделаем свое дело, исправимся. Странное заблуждение считать безграничную свободу необходимым условием развития умов. Посмотрите на восток. Не классическая ли это страна деспотизма. А между тем оттуда пришло все просвещение мира”. “Возьмите любую эпоху и историю западных народов, сравните с тем, что представляем мы в 1835 году по Р. X. и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов...”
“Мы призваны... обучить Европу бесконечному множеству вещей, которых ей не понять без этого. Не смейтесь: вы знаете, что это мое глубокое убеждение. Придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы сейчас уже являемся ее политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу. Таков будет логический результат долгого одиночества: все великое проходило по пустыни... Наша вселенская миссия началась”.
В “Апологии сумасшедшего”, написанной в 1837 году П. Чаадаев дает такую оценку своего первого “Философического письма”: “...Во всяком случае, мне давно хотелось сказать, и я счастлив, что имею теперь случай сделать это признание: да, было преувеличение в этом обвинительном акте, предъявленном великому народу, вся вина которого в конечном итоге сводилась к тому, что он был заброшен на крайнюю грань всех цивилизаций мира... было преувеличением не воздать должно этой Церкви столь смиренной, иногда столь героической... которой принадлежит честь каждого мужественного поступка, каждого прекрасного самоотвержения наших отцов, каждой прекрасной страницы нашей истории...”
“...Я думаю, — пишет он в “Апологии сумасшедшего”, — что мы пришли позже других, чтобы сделать лучше их”. “...мы призваны решить большую часть проблем социального строя, завершить большую часть идей, возникших в старом обществе, ответить на самые важные вопросы, занимающие человечество”.
А в письме к неизвестному, написанному 16 ноября 1846 года Чаадаев так объясняет причину своих неверных выводов о России:
“...Дело в том, что я, как и многие мои предшественники, думал, что Россия, стоя лицом к лицу с громадной цивилизацией, не могла иметь другого дела, как стараться усвоить себе эту цивилизацию, всеми возможными способами... Быть может, это ошибка, но, согласитесь, очень естественная. Как бы то ни было, новые работы, новые изыскания, познакомили нас со множеством вещей, оставшихся до сих пор не известными и теперь совершенно ясно, что мы слишком мало походим на остальной мир...
Поэтому, если мы действительно сбились с своего естественного пути, нам прежде всего предстоит найти его...”
“...Россия развивалась иначе, чем Европа”. “По моему мнению России суждена великая духовная будущность: она должна разрешить некогда все вопросы, о которых спорит Европа” (Письмо к Тургеневу).
“Мысли, к которым приходил, после составления им “Философического письма”, Чаадаев, — пишет В. В. Зеньковский в книге “Русские мыслители и Европа”, — были еще более напитаны верой в Россию, сознанием ее своеобразия, провиденциальности ее путей”. Вот эти-то более поздние мысли Чаадаева, сознавшего ошибочность своего “Философического письма” члены Ордена обычно всегда утаивают.
Ссылаясь всегда только на содержание первого “Философического письма”, члены Ордена Р. И. всегда умалчивали о содержании последующих писем. Только после захвата власти большевиками уже в 1935 году, в сборнике “Литературное Наследство”, впервые были опубликованы все остальные “Философические письма”. Эти, скрываемые раньше письма позволяют разоблачить политические фальшивки о Чаадаеве, как о западнике, католике и революционере.
Чаадаев, превращенный идеологами Ордена Р. И. в отрицателя России, западника, революционера и католика, в действительности не был ни первым, ни вторым, ни третьим, ни четвертым. Чаадаев, как он правильно расценивал сам себя, был “просто христианский философ” предшествуя в этом отношении Гоголю, Хомякову, Достоевскому. Как христианский философ, он один из первых заговорил о необходимости большей христианизации жизни, то есть восстанавливал по существу древнюю русскую идею о Святой Руси, как образце истинного, настоящего христианского государства. Другими словами, с помощью других терминов, но Чаадаев тоже зовет стремиться к созиданию Третьего Рима. Он пишет: “есть только один способ быть христианином, это — быть им вполне”, “в христианском мире все должно способствовать — и действительно способствует — установлению совершенного строя на земле — царства Божия” (Т. I.. стр. 86). Как религиозный мыслитель, признающий необходимость возможно полной христианизации жизни Чаадаев является предшественником Гоголя, который восстанавливает древнюю русскую идею о необходимости целостной православной культуры.
Прочитав нагороженные Герценом в “Былое и Думы” измышления о его “революционности” и т.д. Чаадаев написал с возмущением своему знакомому Орлову: “наглый беглец, гнусным образом искажая истину, приписывает нам собственные свои чувства и кидает на имя наше собственный свой позор”. Чаадаев писал Орлову, который был его старым знакомым по высшему обществу Петербурга, именно как своему старому знакомому, с которым хотел поделиться подлыми инсинуациями Герцена, целью которых было вызвать снова подозрение к Чаадаеву и оттолкнуть Чаадаева от правительства.
Но Орлов был в это время шефом жандармов и члены Ордена Р. И. и масоны пользуются этим обстоятельством и обвиняют Чаадаева, бывшего кумира Герцена и всех основоположников Ордена Р. И., которого они ранее изображали рыцарем благородства, в подлом пресмыкательстве перед Орловым, как шефом жандармов.
М. О. Гершензон в изданной в 1908 году книге “Чаадаев” изображает дело так, будто бы Чаадаева заставили покаяться и он пресмыкался перед Орловым, как главой III Отделения. “Более циничного издевательства торжествующей физической силы над мыслью, — клевещет Гершензон, — над словом, над человеческим достоинством не видела ДАЖЕ РОССИЯ”.
Подобная интерпретация нескольких фраз из письма Чаадаева, к одному из своих многочисленных светских знакомых, представляет характернейший пример, как члены Ордена Р. И. переворачивали наизнанку все — поступки, устные, или письменные оценки, того или иного человека, или факты, в желательном им направлении. Подобным же образом, как в указанном случае, они поступали и всегда в десятках тысяч других случаев, всему придавая нужный им смысл своими лживыми комментариями.
X
Многолетние преследования Пушкина в 1837 году кончаются его убийством. Убийца уже давно был подыскан: это был гомосексуалист и светский вертопрах француз Дантес. Будущий убийца Пушкина появился в Петербурге осенью 1833 г. “Интересно отметить, — пишет В. Иванов, что рекомендации и устройство его на службу шли от масонов и через масонов. Рекомендательное письмо молодому Дантесу дал принц Вильгельм Прусский, позднее Вильгельм, император Германский и король Прусский, масон, на имя гр. Адлерберга, масона, приближенного к Николаю Павловичу и занимавшего в 1833 году пост директора канцелярии Военного Министерства”. Вполне возможно, что и Дантес был не только орудием масонов, но и сам масоном. Во всяком случае гр, Адлерберг мироволит к Дантесу уже чересчур сильно. Из сохранившихся писем Адлерберга видно, что он лезет из кожи вон, чтобы только обеспечить хорошую карьеру Дантесу, не останавливаясь даже перед обманом Николая I, если такой обман послужит на пользу Дантесу. В письме от 5 января 1834 года сообщая Дантесу, что им все подстроено для того, чтобы он выдержал экзамен на русского офицера, Адлерберг делает следующую приписку: “Император меня спросил, знаете ли вы русский язык? Я ответил на удачу удовлетворительно. Я очень бы посоветовал вам взять учителя русского языка”.
Те же самые силы, которые воздвигали препятствия все время перед Пушкиным, наоборот все время разрушали все препятствия возникавшие перед Дантесом. За три года службы Дантес подвергался 44 раза разного рода взысканиям, но это не мешало ему очень быстро продвигаться по службе и еще быстрее войти в высший свет Петербурга.
Пушкин устал от бесконечных интриг и преследований, которыми окружили его враги в годы предшествующие убийству. Незадолго до смерти он выразил свою усталость в следующих гениальных по искренности стихах:
Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, — а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить — и глядь умрем.
На свете счастья нет, а есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля, —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег ...
Но ему небыла суждена и “обитель дальняя трудов и чистых нег”. Убийца уже был найден, и он доживал последние дни.
Пушкин поставил Бенкендорфа в известность о возникшем у него конфликте с Дантесом.
“Слухи о возможности дуэли получили широкое распространение, — пишет Иванов, — дошли до императора Николая I, который повелел Бенкендорфу не допустить дуэли. Это повеление Государя масонами выполнено не было”.
“Вопрос о дуэли Дантес решил не сразу. Несмотря на легкомыслие, распутство, и нравственную пустоту, звериный инстинкт этого красивого животного подсказывал ему, что дуэль, независимо от исхода, повлечет неприятные последствия и для самого Дантеса. Но эти сомнения рассеивают масоны, которые дают уверенность и напутствуют Дантеса.
“Дантес, который после письма Пушкина должен был защищать себя и своего усыновителя, отправился к графу Строганову (масону); этот Строганов был старик, пользовавшийся между аристократами отличным знанием правил аристократической чести. Этот старик объявил Дантесу решительно, что за оскорбительное письмо непременно должен драться и дело было решено”. (Вересаев. Пушкин в жизни. Вып. IV, стр. 106).
Жаль, что за отсутствием за границей биографических словарей невозможно точно установить о каком именно Строганове идет речь. Может быть Дантес получил благословение на дуэль с Пушкиным от Павла Строганова, который в юности участвовал во Французской революции, был членом якобинского клуба “Друзья Закона” и который, когда его принимали в члены якобинского клуба воскликнул:
“Лучшие днем моей жизни будет тот, когда я увижу Россию возрожденной в такой же революции”.
В дневнике А.Суворина читаем (стр. 205): “Николай I ВЕЛЕЛ Бенкендорфу предупредить (то есть предупредить дуэль). Затем А. Суворин пишет: “Геккерн был у Бенкендорфа”. После посещения приемным отцом Дантеса Бенкендорфа, последний вместо того, чтобы выполнить точно приказ Царя спрашивает совета у кн. Белосельской как ему поступить — послать жандармов на место дуэли или нет. “Что делать теперь?” — сказал он княгине Белосельской.
— А пошлите жандармов в другую сторону.”
“Убийцы Пушкина, — пишет в дневнике А. Суворин, встречавшийся еще с современниками Пушкина, и знавший из разговоров с ними больше того, что писалось членами Ордена об убийстве Пушкина, — Бенкендорф, кн. Белосельская и Уваров. — Ефремов и выставил их портреты на одной из прежних Пушкинских выставок. Гаевский залепил их”.
Через несколько дней после смерти Пушкина кн. Вяземский писал А. Я. Булгакову: “Много осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих”.
Многое остается темным в убийстве Пушкина и до сих пор. Эта темная тайна сможет быть раскрыта только историками национального направления в будущей свободной России, когда они постараются установить на основании архивных данных какую роль сыграли в убийстве Пушкина, бывшего самым выдающимся представителем крепнувшего национального мировоззрения, — масоны, продолжавшие свою деятельность в России и после запрещения масонства. Может быть, если большевиками, или еще до них, не уничтожены все документы свидетельствующие о причастности масонов к убийству, национальные историки сумеют документально доказать преступную роль масонов из высших кругов русского общества в организации убийства Пушкина.
Бенкендорф приказ Николая I о предотвращении дуэли не выполнил, а выполнил совет кн. Белосельской и не послал жандармов на место дуэли, которое было ему, конечно, хорошо известно. Секундант Пушкина Данзас говорил А. О. Смирновой, что Бенкендорф был заинтересован, чтобы дуэль состоялась. “Одним только этим нерасположением гр. Бенкендорфа к Пушкину говорит Данзас, — указывает в своих известных мемуарах Смирнова, — можно объяснить, что не была приостановлена дуэль полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф БУДТО БЫ ПО ОШИБКЕ, думая, что дуэль, должна происходить там, а она была за Черной речкой, около Комендантской дачи”.
“Государь, — пишет Иванов, — не скрывал своего гнева и негодования против Бенкендорфа, который не исполнил его воли, не предотвратил дуэли и допустил убийство поэта. В ту минуту, когда Данзас привез Пушкина, Григорий Волконский занимавший первый этаж дома, выходил из подъезда. Он побежал в Зимний Дворец, где обедал и должен был проводить вечер его отец, и князь Петр Волконский сообщил печальную весть Государю (а не Бенкендорф узнавший об этом позднее).
Когда Бенкендорф явился во дворец Государь его очень плохо принял и сказал: “Я все знаю — полиция нс исполнила своего долга”. Бенкендорф ответил: “Я посылал в Екатерингоф, мне сказали, что дуэль будет там”. Государь пожал плечами: “Дуэль состоялась на островах, вы должны были это знать и послать всюду”.
Бенкендорф был поражен его гневом, когда Государь прибавил: “Для чего тогда существует тайная полиция, если она занимается только бессмысленными глупостями”. Князь Петр Волконский присутствовал при этой сцене, что еще более конфузило Бенкендорфа”. (А. О. Смирнова. “Записки”).
XI
Странные обстоятельства похорон Пушкина, организатор Ордена Р. И. А. Герцен с свойственной ему патологической, ослепляющей его разум, злобой к Николаю I, объясняет будто бы ревностью Николая I к всенародной славе Пушкина. Николаю I не понравилось будто бы, что около дома умиравшего Пушкина всегда стояло много народа. “Так как все это, — утверждает Герцен, — происходило в двух шагах от Зимнего Дворца, то Император мог из своих окон видеть толпу; он приревновал ее и конфисковал у публики похороны поэта: в морозную ночь тело Пушкина, окруженное жандармами и полицейскими тайком перевезли не в его приходскую, а в совершенно другую церковь; там священник поспешно отслужил заупокойную обедню, а сани увезли тело поэта в монастырь Псковской губернии, где находилось его имение”. Ревность Николая I — обычная клевета Герцена по адресу последнего. Данзас, секундант Пушкина, воспоминания которого о последних днях жизни поэта и о его похоронах являются самыми достоверными пишет; “Тело Пушкина стояло в его квартире два дня, вход для всех был открыт, и во все это время квартира Пушкина была набита битком”.
Тайная перевозка тела Пушкина — тоже ложь. Тело перевозилось ночью потому, что до позднего вечера приходили прощаться люди с телом любимого поэта. “В ночь с 30 на 31 января, — сообщает Данзас, — тело Пушкина отвезли в Придворно-Конюшенную церковь, где на другой день совершено было отпевание, на котором присутствовали все власти, вся знать, одним словом, весь Петербург. В церковь пускали по билетам и, несмотря на то, в ней была давка, публика толпилась на лестнице и даже на улице. После отпевания все бросились к гробу Пушкина, все хотели его нести”.
Герцен выдумывает, что после спешно отслуженной панихиды гроб был поставлен на сани и увезен к имение поэта.
“После отпевания, — вспоминает Данзас. — гроб был поставлен в погребе Придворно-Конюшенной церкви. Вечером 1-го февраля была панихида и тело Пушкина повезли в Святогорский монастырь”. София Карамзина пишет своему сыну Андрею: “В понедельник были похороны, то есть отпевание. Собралась огромная толпа, все хотели присутствовать, целые департаменты просили разрешения не работать в этот день, чтобы иметь возможность пойти на панихиду, пришла вся Академия, артисты, студенты университета, все русские актеры. Церковь на Конюшенной невелика, поэтому впускали только тех, кто имел билеты, иными словами исключительно высшее общество и дипломатический корпус, который явился в полном составе... “
Как мы видим Герцен лжет, как и всегда, когда изображает Россию его дней. Дело с похоронами Пушкина обстояло совсем не так, как он описывает. Но тем не менее похороны Пушкина не носили характера торжественных похорон великого народного поэта павшего от руки убийцы. Но виноват в этом вовсе не Николай I, а опять все тот же Бенкендорф. Он убедил царя, что друзья и почитатели Пушкина составили заговор и возможно будут пытаться вызвать возмущение против правительства во время всенародных похорон. Опираясь на поступившие будто бы донесения секретных агентов Бенкендорф настаивал, чтобы похороны Пушкина были проведены как можно скромнее. У своей квартиры и у квартиры Геккерна, Бенкендорф поставил охрану. Печати было запрещено им помещать статьи восхваляющие Пушкина. Бенкендорф всячески пытался подчеркнуть опасность момента.
“Из толков не имевших между собою никакой связи, — пишет Жуковский Бенкендорфу после похорон, — она (полиция. — Б. Б.) сделала заговор с политической целью и в заговорщики произвела друзей Пушкина”.
“Объявили, что мера эта была принята в видах обеспечения общественной безопасности, — пишет П. Вяземский великому князю Михаилу Павловичу 14-го февраля 1837 г., — так как толпа, будто бы, намеревалась разбить оконные стекла в домах вдовы и Геккерна. Друзей покойного вперед уже заподозрили самым оскорбительным образом; осмелились со всей подлостью, на которую были способны, приписать им намерение учинить скандал, навязывая им чувства, враждебные властям, утверждая, что не друга, не поэта оплакивали они, а политического деятеля. В день, предшествовавший ночи, на которую назначен был вынос тела, в доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему последний долг, в маленькой гостиной, где все мы находились, очутился корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собирались в большом количестве не друзья, а жандармы...”
Бенкендорф продолжал мстить и мертвому Пушкину. Николай I предложил Жуковскому уничтожить все оставшиеся после Пушкина бумаги, которые могли бы повредить памяти поэта. Бенкендорф убедил Николая I, что прежде чем жечь бумаги предосудительные для памяти Пушкина необходимо, чтобы он все же прочел их. “Гр. Бенкендорф ложно осведомлял Государя, что у Пушкина есть предосудительные рукописи и что друзья Пушкина постараются их распространить среди общества. Граф Бенкендорф не остановился даже перед обвинением Жуковского в похищении бумаг из кабинета Пушкина” (В. Иванов. Пушкин и масонство, стр. 115).
Вот кто, виноват в создании разного рода препятствий для того, чтобы похороны Пушкина не были проведены более достойным образом, а вовсе не мнимая ревность Николая I к славе Пушкина.
В написанном, но не отправленном Бенкендорфу письме Жуковский пишет: “Я перечитал все письма им (Пушкиным) от Вашего сиятельства полученные: во всех в них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь, так великодушно его простил, ЕГО ПОЛОЖЕНИЕ НЕ ИЗМЕНИЛОСЬ: он все был, как буйный мальчик, которому страшились дать волю, под страшным мучительным надзором. Он написал “Годунова”, “Полтаву”, свои оды “Клеветникам России”, “На взятие Варшавы”...а в осуждение о нем указывали на его оду “К свободе”, “Кинжал”, написанный в 1820 г. и в 36-летнем Пушкине видели 22-летнего Пушкина. Подумайте сами, каково было Вам, когда бы Вы в зрелых летах были обременены такой сетью, видели каждый Ваш шаг истолкованный предубеждением, не имели возможности переменить место без навлечения на себя подозрения или укора... Вы делали свои выговоры... а эти выговоры, для Вас столь мелкие, определяли целую жизнь его; нельзя было тронуться свободно с места, он лишен был возможности видеть Европу, ему нельзя было своим друзьям и избранному обществу читать свои произведения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение.
Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его Гению полное развитие, а Вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен, сколь бы впрочем ни был кроток и благороден”.
Лермонтов имел все основания писать в стихотворении “На смерть поэта”:
А вы надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов.
Вы жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, гения и славы палачи.
Высший свет узнав о смертельном ранении Пушкина радовался, что ранен он, а не Дантес. “При наличии в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности, — доносил своему правительству посланник Саксонии барон Лютцероде, — не надо удивляться, что только не многие окружали его смертный одр в то время как нидерландское посольство атаковывалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека”. О том же самом позорном явлении сообщал своему правительству и прусский посланник:
“Некоторые из коноводов нашего общества, — пишет кн. Вяземский, — в которых ничего нет русского, которые и не читали Пушкина, кроме произведений подобранных недоброжелателями и тайной полицией, не приняли никакого участия во всеобщей скорби. Хуже того — они оскорбляли, чернили его. Клевета продолжала терзать память Пушкина, как при жизни терзала его душу. Жалели о судьбе интересного Геккерна (Дантеса), для Пушкина не находили ничего, кроме хулы. Несколько гостиных сделали из него предмет своих ПАРТИЙНЫХ ИНТЕРЕСОВ и споров”. Не великосветские же круги, наоборот, восприняли смерть Пушкина как национальную потерю. “Громко кричали о том, что был безнаказанно убит человек, с которым исчезла одна из самых светлых национальных слав, — доносил прусский посланник Либерман... — Думаю, что со времени смерти Пушкина и до перенесения его праха в церковь, в его доме перебывало до 50 тысяч лиц всех состояний”.
Ложь о том, что будто бы истинным убийцей Пушкина является Николай I разоблачается и письмами современников, и письмами Николая I, и его действительным отношением к гибели великого поэта. В письме к А. О. Смирновой Николай I писал:
“Рука, державшая пистолет, направленный на нашего великого поэта, принадлежала человеку, совершенно неспособному оценить того, в которого он целил. Эта рука не дрогнула от сознания величия того гения, голос которого он заставил замолкнуть”. На докладе Генерал-Аудитората по делу Дантеса Николай I наложил резолюцию: “Быть по сему, но рядового Геккерна (Дантеса), как не русского подданного выслать с жандармом за границу, отобрав офицерский патент”.
В беседе с графом П. Д. Киселевым, Государь сказал ему:
“Он погиб. Арендт (доктор) пишет, что Пушкин проживет еще лишь несколько часов. Я теряю в нем самого замечательного человека в России”.
Пушкин был один из немногих людей эпохи который ясно сознавал величие Николая, как государственного деятеля, а Николай I с момента своей первой встречи в Чудовом монастыре ясно сознавал величие пушкинского гения.
* * *
Несколько лет назад в архиве Нижне-Тагильского завода на Урале найдены письма С. Н. Карамзиной и Е. А. Карамзиной, в которых содержится много неизвестных ранее данных о дуэли Пушкина и его смерти. Екатерина Андреевна Карамзина пишет: “Государь вел себя по отношению к нему и ко всей его семье как Ангел. Пушкин после истории со своей первой дуэлью обещал Государю не драться больше ни под каким предлогом и теперь, будучи смертельно ранен, послал доброго Жуковского просить прощения у Государя в том, что не сдержал слова. Государь ответил ему письмом в таких выражениях: “Если судьба нас уже более в сем мире не сведет, то прими мое и совершенное прощение и последний совет: умереть христианином. Что касается до жены и до детей твоих, ты можешь быть спокоен, я беру на себя устроить их судьбу”.
После смерти Пушкина царь заплатил 100.000 рублей, которые Пушкин был должен разным лицам. Приказал выдать семье Пушкина 10.000 рублей и назначил жене и детям большую пенсию. Приказал издать собрание сочинений Пушкина за счет государства,
XII
Смерть Пушкина была непоправимой, трагической потерей для России. “...в Пушкине родились все течения русской мысли и жизни, он поставил проблему России. и уже самой постановкой вопроса предопределил и способы его разрешения. О пророческом даре Пушкина свидетельствует сам пророк пар экселленсе Достоевский:
“Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению тесной дороги нашей новым направляющим светом. В этом то смысле Пушкин есть пророчество и указание” (А. Ющенко. Пророческий дар русской литературы. Париж — Нью Йорк). Из-за преждевременной смерти Пушкину не удалось утвердить в русском образованном обществе силой своего гения тот истинно русский строй души и русского мировоззрения, к которым он пришел сам в зрелом возрасте, и этим уничтожить только зарождавшийся Орден Р. И.
Заканчивая свою знаменитую речь на пушкинских. торжествах в Москве 8 июня 1880 года Достоевский сказал:
“Если бы он жил дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души русской, уже понятные нашим европейским братьям, привлек бы их к нам гораздо более и ближе, чем теперь, может быть, успел бы им разъяснить всю правду стремлений наших. и они уже более понимали бы нас чем теперь, стали бы нас предугадывать, перестали бы на нас смотреть столь недоверчиво и высокомерно, как теперь еще смотрят.
Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений, споров, чем видим теперь”.
Место, которое законно принадлежит Пушкину, как духовному вождю начавшей изживать трагические духовные последствия Петровской революции России, занял один из руководителей Ордена ярый ненавистник русских традиций — В. Белинский. “Будь жив Пушкин, — верно указывает Н. О. Лернер в своем исследовании о Белинском, — Белинский перешел бы в его “Современник” (А не к Краевскому).
Со смертью Пушкина Россия потеряла духовного вождя, который мог бы увести ее с навязанного Петром I ложного пути подражания европейской культуре. Но Пушкин был намеренно убит врагами того национального направления. которое он выражал, и после его смерти, — на смену запрещенному масонству поднялся его духовный отпрыск — Орден Русской Интеллигенции. Интеллигенция сделала символом своей веры — все европейские философские и политические учения, опиравшиеся на основные масонские идеи, и с яростным фанатизмом повела всех членов Ордена на дальнейший штурм Православия и Самодержавия.
“После Пушкина, рассорившись с царями, русская интеллигенция потеряла вкус к имперским проблемам, к национальным и международным проблемам вообще. Темы политического освобождения и социальной справедливости завладело ею всецело, до умоисступления. С точки зрения гуманитарной и либеральной, осуждалась империя, вся империя как насилие над народами, — пишет видный член Ордена наших дней Г. Федотов в книге “Новый Град”.
“С весьма малой погрешностью можно утверждать, — пишет Г. Федотов, — русская интеллигенция рождается в год смерти Пушкина. Вольнодумец (?), бунтарь(?), декабрист (?) Пушкин ни в одно мгновение своей жизни не может быть поставлен в связь с этой замечательной исторической формацией — русской интеллигенцией”. А эта мнимо замечательная историческая формация была ничем иным, как духовным заместителем запрещенного в России масонства, все идеи которого она слепо восприняла. С появлением Ордена Р. И. все русские традиции окончательно были преданы забвению. Ничто русское не заслуживало ни любви, ни уважения.
В. Розанов совершенно правильно отметил, что “Россия, большинство русских людей, в заурядных своих частях, которые трудятся, у которых есть практика жизни, и теория не стала жизнью, она спокойно и до конца может питаться и жить одним Пушкиным, то есть Пушкин может быть таким же духовным родителем для России, как для Греции был до самого конца Гомер”. “Первая заслуга великого поэта, — сказал Островский о Пушкине , — заключается в том, что чрез него умнеет все, что МОЖЕТ поумнеть”.
Но трагедия России заключается в том, что преобладающая часть образованного общества воспитанного на идеях масонства и вольтерьянства не смогла поумнеть через Пушкина. Образованное общество стало учиться не у Пушкина, а у идеологов масонствующего Ордена Р. И., которые по отношению к Пушкину являлись людьми только второго и третьего сорта, хотя они были и более образованы чем последующие поколения интеллигентов. Орден Р. И. сделал все для того, чтобы исказить и скрыть подлинный идейный облик Пушкина.
Пушкин был творцом, а не разрушителем. Эта основная черта его личности отталкивала от себя всех членов Ордена, какого бы политического направления они не были, потому что чертой объединявшей всех интеллигентов в единое духовное целое была цель уничтожения исторической России. Вот чем объясняется, что русская интеллигенция несколько раз переживала многолетние периоды отрицания Пушкина,
“Вот, например, несколько “перлов” вышедших из-под пера одного из “идеологов” Ордена — Писарева:
“О Пушкине до сих пор бродят в обществе разные нелепые слухи, пущенные в ход эстетическими критиками... Говорят, например, что Пушкин великий поэт и все этому верят. А на проверку выходит, что Пушкин просто великий стилист и больше ничего” (“Реалисты). “Пушкин пользуется своей художественностью, как средством посвятить всю читающую Россию в печальные тайны своей внутренней пустоты, своей духовной нищеты и своего внутреннего бессилия... Для тех людей, в которых произведения Пушкина не возбуждают истерической зевоты, эти произведения оказываются вернейшим средством притупить здоровый ум и усыпить человеческое чувство... Воспитывать молодых людей на Пушкине — значит готовить из них трутней или... сибаритов” (Пушкин и Белинский”),
За три года до Пушкинских празднеств, когда Достоевский заявил на похоронах Некрасова, что он второй поэт после Пушкина, то члены Ордена завопили в ответ:
— Он для нас выше Пушкина. Пушкин и Лермонтов — это “байронисты”.
— Нет он ниже Пушкина, — твердо возразил Достоевский.
Чернышевский в своих критических статьях утверждал, что “русская литература занялась делом лишь с появлением Гоголя.
“Мы не должны забывать, — говорил Тургенев в своей речи на открытии памятника Пушкину, — что несколько поколений подряд прошли перед нашими глазами, — поколений, для которых само имя Пушкина было не что иное, как только имя в числе других обреченных забвению имен”. Л. Толстой отказался принять участие в праздновании, — заявив, что все это “одна комедия”. Был заражен отрицанием Пушкина, даже такой правый мыслитель, как К. Леонтьев, называвший творческий гений Пушкина, “чувственно-языческим” и даже “демонически пышным”. Л. Толстой с радостью писал Страхову, что “Пушкина период умер” и разделял точку зрения саратовского мещанина протестовавшего против сооружения памятника Пушкина, поскольку он не был ни святым, ни полководцем.
В “Серебряный век” русской культуры, члены Ордена, начали признавать опять как будто Пушкина, но пороли, как всегда, по его адресу несусветную чушь. Адвокат Спасович заболтался до того, что обнаружил у Пушкина ...”мелкий ум”. Мережковский в силу неудержимого стремления всегда и во всем быть оригинальным обнаружил в миросозерцании Пушкина борьбу между язычником и галилеянином и победу над галилеянином... сверхчеловека. Гершензон видел мудрость Пушкина в том, что он был “язычник и фаталист, питающий затаенную вражду к... культуре”. Мало ли чего при желании могут напороть Члены Ордена Р. И. на любую тему. Оторвавшись от всех национальных традиций они оказываются в мире идей, наподобие разбитого корабля, без руля и без ветрил, влекомые ветрами всех направлений во все стороны.